Причастие птичьего языка (сборник). Виктор МеркушевЧитать онлайн книгу.
сти и, порой, живёт независимо от неё. Вряд ли Пётр видел его украшенным колоннадами дворцов и кружевами оград, ажурными арками мостов и тысячами прихотливых уличных фонарей, и мог предположить, что гордая и непокорная Нева будет закована в суровый неколебимый гранит, умеривший пыл непослушной воды.
У всего на свете существует своя, внутренняя логика, которая сильно отличается от нашей привычной, человеческой. Оттого, руководствуясь одним лишь опытом и здравым смыслом, бывает исключительно сложно заглянуть в своё, пускай даже совсем недалёкое будущее. Впрочем, по правде говоря, ничуть не легче оказывается понять и осмыслить своё настоящее, полагаясь только на собственные знания и разум, особенно на сломах или изгибах эпох, наполненных не столько новизной, сколько противоречивыми требованиями и зыбкими смыслами.
Это совершенно не требует никаких доказательств, так как вообще не имеет смысла доказывать существование того, что невозможно точно описать или однозначно определить.
Санкт-Петербург – это прежде всего воплощение европейской идеи, по-своему преломлённой русским сознанием, явленное на русской почве и ставшее отдельным центром притяжения для всего родственного своей природе и способа быть.
Меня с детства тянуло в этот город, в который я впервые попал двенадцатилетним мальчиком вместе с отцом, благодаря его недельной командировке в Военно-медицинскую академию, его бывшую alma mater.
Мы жили на самой окраине Коломны, в какой-то старой гостинице с огромными запотевшими окнами во двор, откуда был виден только мокрый тротуар и серый дождь, не прекращавшийся целую неделю. Город предстал передо мной в своём расхожем, вульгарном варианте, предполагавшем бесконечную слякоть, открыточный глянец дворцов, отсыревшие брандмауэры доходных домов и вечный, мелкий, почти бесшумный дождь, уходящий по многочисленным водотокам в тёмную Неву, отяжелевшую от прокопчённых буксиров и громоздких, неповоротливых барж.
Для вполне заурядного советского двенадцатилетнего ребёнка, я многое сумел повидать и успел пожить в нескольких городах, расположенных в разных концах нашей страны, поражавшей тогда своими размерами и многообразием. Я изучил не только черноморский юг и Крайний север, но и витальные, полные щедрого солнца города Украины, побывал в задумчивой и прекрасной Беларуси, жил на Урале и в Сибири и даже своими глазами наблюдал разрушительное ташкентское землетрясение 66-го года.
Но Ленинград не был похож ни на какой иной город, и он отличался от всех прочих именно тем, что очень сложно назвать, а можно лишь ощутить и почувствовать.
Меня захватывало здесь абсолютно всё. Забыв о времени, я мог смотреть в чёрную воду ленинградских каналов, слившись с витиеватым чугунным парапетом, любил разглядывать коричневые крыши, усыпанные трубами, антеннами и прихотливыми башенками непонятного назначения, наблюдать блестящий асфальт, который дождь превращал в серебристую зыбкую акварель.
Это был мой город. Я понял это по его дыханию, наполненному ветрами с Балтики, по его учащённому пульсу, совпадающему с моим, побуждавшим всё моё существо творить, выдумывать, познавать… Мне исключительно хотелось быть причастным к его спокойному величию и к его благородной красоте, которой чуждо было всякое самолюбование и любая гордыня.
Мне хотелось приехать сюда навсегда.
«Ленинградцы, гордость моя…»
В каком бы уголке Советского Союза вы не оказались, слова: «я ленинградец», открывали перед вами любые, даже самые закрытые и недоверчивые души. Ленинградцев априори уважали, неизменно приписывая им воспитанность, образованность и хорошие манеры.
По правде говоря, ленинградцы действительно являлись носителями особой культуры, которая органично включала в себя интеллигентность, достоинство и нравственное поведение.
«А как же питерские гопники и знаменитая лиговская шпана, на которую отчего-то не действовал никакой “Моральный кодекс строителя коммунизма”», – спросит какой-нибудь «румяный критик мой», кому не довелось жить в Ленинграде в Меловую эпоху, то есть в семидесятые и в начале восьмидесятых. Отвечу: гопники, разумеется, были на своём привычном месте. Скажу более: они и не исчезали оттуда никогда, от времён прокладки там Новгородской дороги и бегущего вдоль неё Лиговского водотока. Но в Меловую эпоху у них появилась возможность вырваться из убожества отчуждения, проклятия оставленности, этой нелепой кармы, унаследованной от питерских первостроителей, существовавших лишь затем, чтобы приносить свою жизнь в жертву целям, значения которых они не могли ни разделить, ни осмыслить.
Пожалуй, необходимо сразу же объясниться, отчего я брежневский период упрямо называю эпохою Мела. Кто тогда жил, тот знает, что это был не только период «великих дел и свершений», но и людей, ставшими вровень со своим временем. И такие люди были не только в науке, культуре и космосе – они были везде: в полях, на заводах, в шахтах, на рыболовецких судах, в экспедициях… Сказать, что выражение «трудовой героизм» был привычным канцеляристским штампом, языковым клише тех лет, я бы не решился. Всё это было: и дела, и люди, как бы теперь не старались стереть с доски истории записанные