Конец Покемаря. Виктор IванiвЧитать онлайн книгу.
енного воздуха, до розоватого махрового кашля, до половинного марева, до кожуры из детских анекдотов.
Вот там христианский стегоцефал вел тебя мимо макового и красно-тюльпанового или люпинового могильного камня – из которого била кровь, пролитая как вода. Он отказывал себе во всем и ел растительную паутину. Пустыми глазами глядел на тебя и поднимал ребенка в рост на руках, держа его в окне и почти сбрасывая с балкона. Там, на окраине сонного царства кубышек, шишек, насыпных гор с траншеями – пирамидок, в котором дубочки топотали и шелестели, в ровном асфальте каналов, на шатких мостиках, – все водило вокруг, щелкая сухими пальцами кожистых рук, шлепая зелеными потными калошами сухих ног. Восседая на подушках рваным пахом, ты бы пожелал направить эту сияющую артерию прямо в печь солнечных фонтанов крови, которые он заглушал крагами-рукавицами, – он так и крестился щелчками пальцев. Травоядно, обманывая и ожидая услышать, почему мертвы здесь только те – чья пролита кровь. И китайские болванчики, оплетенные лианами кровеносных сосудов, – бледные, фаянсовые и молчаливые, – лишь отсвечивали.
Блестящая тарелка, кастрюля – надетая на голову – переменила все в годовалом ребенке – увидевшем солнечный блеск и отпиленное дно черепа. Мальчик видит живыми глазами. У тебя затекают ноги, – произнесла черноглазая женщина, – твои колени ослабнут – из них выходит все плохое. Дети видят демонов, – продолжила она уже как огненная волчица. Да, демоны особенно хорошо отражаются в алюминиевых тарелках и кастрюлях, промолчал он. Демоны живут там, где аскеты отказывают себе во всем, прожевал он травинку салатца и подумал, что утром можно и не проснуться, а то и вообще отойти отсюда. И лег на спящей кухоньке пустого жилища, где трещал хворост, висели щучьи хвосты, холщовые головы гадюк сторожили кровавые гиацинты. И как было допрыгнуть до этого слепящего солнечного квадрата в лазаретовой церкви, ведь солнце зашло.
3
Солнце на ободьях глобуса, распрягающее флеровую ложбину ремня – из собственной кожи. Не умещающееся и до пустой темной головы – поднимающееся из болота. Вокруг изъеденной тлей канавы – зубы памятников с черными ростовыми портретами – раскусывают земельку, посеянные зубы, ноготки как выпавшие на нитке детских шнурков – в кармашек, лунные осколки. Над могильной станцией метро, над дорожками и полуметровыми тротуарами – чтобы обтер бока и лицо трамвай, над перевернутым кладбищем поют, щебечут птицы – они журчат, они цветут, и ряска на пруду, застойная вода – все зеленеет золотом и врет об утонувшем небе.
Чем больше заходит на грудь бугорок – чем сильнее заползает потонувшее солнце – тем слабее ноги, чем больше бессовестных ночей, чем тоскливее летучая мышь, чем пиявка лечебней – тем скорее ты упадешь, и выйдет из тебя недотрога, закрывающая с плачем лицо – убегающая далеко, причитающая горячо.
Раскрывается огромное солнце, умывается с апломбом свинцовая гжель, умирает и оплакивается во сне истошная, как барабанный бой, лягушка, провожает тебя качель и сбивает с ног – забудешь если, и пойдешь с разбитой головой. Нумизматики не понять тебе, охраняй лучше завтрашний день, а не то над шпилем луна незаметной беленой отравленного блина – подаст тебе измазать лицо – и сыпью покроет лицо, нечистым сделает его и рябым. И тогда уже выспится тобой, как мукой обваленным, облеванным, измалеванным, и будет обладать светом белым ночным и дневным.
4
Близнец и его Глумец долго жили бок о бок, пока Близнец не выгнал Глумца. Он нежил свое тело, утопая в соломе розового матраса смуглой с поджирками кожей – подернутой бледностью и холодом утреннего сна. Спать в заскорузлой квартире втроем на заметенном газетными конфетти полу и, седой головой покачивая, разговаривать о чужих женщинах. Вот эта была турчанка, а я ей сказал, – крестик-то убери, – глядя в немые глаза, я ей сказал. Холя нежить и тело. Когда в свете фонарей они выбегали на вокзальную улицу – и сами как расцветшие бархатцы.
Чванство приходило от трезвой свиноты, тогда как скорбь не унималась в животных и воловьих глазах – когда шествовали на проводы. Что важно было для тела – лучшие панегирики, смачные типографские буквы – знать, как лучше продаться, но быть неподкупным. Потому прием на кафедру – отнес его к стратосферной, звездной, олимпийской страте, в гнезде сияющих светил, – и тогда он выгнал своего Глумца. Хотя сам ходил как нищий, в расстегнутой молнии, в тулупчике без пуговиц, в стертых сандалиях.
Он был словно причастен к великому знанию реклам большеротого стиля, он словно бы видел себя на глянце страниц – и в старом византийском пошибе. Ходил и жил как нищий – повторяя тех гордых ханыг, замызганных, как коврики, тех эпилептиков, слушающих соседей через розетку. И все должны были целовать ему ноги.
Глумец же не только научился его интонации – но и точно, как биржевой актер, повторял мимику, осмеивая несколькими короткими самодельными гыгами – которые мастерили на ходу и после которых сразу хотелось на крюк. Один раз, разжимая мышцы лица от мороза, он так напугал прохожую, что та вспомнила господа.
Ночью в поезде их приняли за Кощея и Арапа – так они и проехали станцию, охраняя двенадцать неразумных девиц, берегли свое масло. К ним подсели