Об интегральном измерении украинского кризиса. Иллюзия виртуальности и реальность иллюзий. Ольга БайшаЧитать онлайн книгу.
е события ознаменовали собой несостоятельность веры в то, что эта модель несет человечеству процветание и прогресс. Напротив, все эти рукотворные кошмары символизировали крах надежд на всемирное торжество гуманизма, воспетого Просвещением.
«Огромное чувство вины, разделяемое как интеллектуалами, так и политиками» [Baudrillard, 1994], привело к «широкому неприятию веры в прогресс, научные знания и человеческую способность изменить общество к лучшему, улучшить человеческую историю» – так суть происходящего сформулировал британский социолог Франк Вебстер [Webster, 1995, р. 164]. Как следствие этих трансформаций, по наблюдению французского исследователя Заки Лаиди, политика перестала находить свою легитимность в видении будущего, а свелась «к управлению обыкновенного настоящего» [Laidi, 1998, р. 7]. Широкое распространение получило иронично-скептическое отношение к наиболее взлелеянным ценностям эпохи Просвещения, которые и определяли идеологию западного модерна.
Все происшедшее в XX столетии требовало переосмысления эволюционистской парадигмы видения будущего, в соответствии с которой западной цивилизации было предначертано прокладывать путь к историческому прогрессу для всего человечества, «возглавляя огромную колонну, двигающуюся вперед, и указывая путь другим», как саркастически заметил канадский философ Чарльз Тейлор [Taylor, 1992, р. 424]. Осознание того, что идеология западноцентризма потерпела крах, заставило многих западных интеллектуалов заняться пересмотром всех нормативных представлений, что в итоге привело к «концу революционных идеологий, колониальных идеологий и христианских идеологий» [Dosse, Glassman, 1998, р. 359].
Возникла так называемая идеология неидеологий – то, что собственно и характеризует воображение постмодерна в социально-философском смысле. Все «метанарративы» были поставлены под сомнение; все «большие» теории, претендующие на универсальность, были оспорены; любой «тотальности» была объявлена война [Lyotard, 1984]. Оружием этой войны стала широкая программа деконструкции устоявшихся значений, воспринимаемых как «здравый смысл», – процесс, влекущий за собой разрушение этого самого смысла, который начинает восприниматься как «порабощающий» и мешающий представить альтернативные, более справедливые варианты мироустройства.
Часто именно это ставят в упрек мыслителям, пытавшимся осмыслить новую эпоху. Им вменяют в вину то, что в поиске исторической альтернативы западному модерну вместе с его программой они выплеснули и ребенка, т. е. здравый смысл. В этом упреке, несомненно, есть большая доля истины, о чем пойдет речь далее. Однако для того, чтобы разговор о постмодерне как о «структуре чувств» [Williams, 1977, р. 128] не был одномерным, следует исходить из знаменитого замечания Фредрика Джеймисона о том, что постмодерн – это не стиль, а культурная логика конкретной исторической эпохи [Jameson, 1992].
Как отмечают многие исследователи, помимо всего прочего, эпоха постмодерна характеризуется потерей смысла, целей и общих значений для Запада – «слабого и напуганного общества, которое не сумело соответствовать своим собственным провозглашенным принципам», как сформулировал это британский исследователь Филипп Хаммонд [Hammond, 2007, р. 58]. Тревога, неуверенность и страх – вот те культурные доминанты, которые при таком ракурсе осмысления проблемы характеризуют мироощущение постмодерна. Как сформулировал это французский историк Жан Делюмо,
массовые убийства двадцатого века, начиная с 1914 г. до геноцида в Камбодже, включая различные холокосты и бомбовое истребление Вьетнама, угрозу ядерной войны, постоянно растущее применение пыток, увеличение количества ГУЛАГов, исчезновение ощущения безопасности, стремительное и все более тревожное развитие технологий; опасности, связанные с нескрываемо интенсивной эксплуатацией природных ресурсов, различными генетическими манипуляциями и неконтролируемым информационным взрывом: вот так много факторов, которые, собранные вместе, создают атмосферу тревоги в нашей цивилизации [Delumeau, 1990, р. 96–97].
«Как перспектива разочарования, постмодернизм точно описывает неопределенность, релятивизм и отсутствие веры в себя, которые характеризуют сегодняшнее общество, однако не способен это преодолеть», – отметил Хаммонд, анализируя связку между социально-политическими трансформациями второй половины XX в. и социально-политическими теориями, пытающимися эти трансформации осмыслить [Hammond, 2007, р. 8].
Это важная мысль. «Структура чувств» постмодерна возникает как осознание несостоятельности западноцентричных идеологий, обещающих процветание и прогресс всему человечеству. Однако, справедливо критикуя эти идеологии и высмеивая тупик, в который они завели, многие мыслители постмодерна оказались заложниками собственной программы, отрицающей любой метанарратив. Как следствие, никакой внятной альтернативы метаидеологии западного модерна, логическим следствием развития которого стали ужасы колонизации, деградация и войны, постмодернисты предложить не могли. Деконструкция гегемонистских идеологий вкупе с насмешливо-скептическим отношением к ним вряд ли сама по себе могла послужить альтернативной программой построения лучшего будущего.
Да и возможность существования такой единой для всех программы теоретики постмодерна тоже отрицали. В представлении