Иван III. Николай БорисовЧитать онлайн книгу.
решительно взял на себя роль посредника в княжеском споре. Запретив Шемяке «изгоном» нападать на Москву, он лично поехал с ним в столицу. Вскоре при посредничестве Зиновия между братьями был заключен мир, по условиям которого Дмитрий Шемяка сохранял за собой Углич, Галич, Ржев и подмосковную Рузу. Земли, принадлежавшие сидевшему в московской тюрьме Василию Косому (Звенигород, Дмитров и Вятка), признавались владениями Василия II. Самым неприятным для Шемяки было, вероятно, то, что согласно договору ему надлежало вернуть Василию II солидный должок по ордынской дани. «А что, брате, еще в целовании (то есть в мире. – Н.Б.) будучи со мною, не додал ми еси въ выходы (“выход” – название дани, которую платили русские князья ордынским ханам. – Н.Б.) серебра и в ординские протори, и что есмь посылал киличеев (послов. – Н.Б.) своих ко царем к Кичи-Маметю и к Сиди-Ахметю, а то ти мне, брате, отдати по розочту, по сему нашему докончанью», – настаивал Василий II (6, 107). Утаивание части ордынского «выхода», тайные сношения с татарами за спиной великого князя – все эти грешки Шемяки как-то не вяжутся с образом благородного рыцаря, борца за свободу, каким рисуют буйного Юрьевича некоторые историки.
Как обычно, договор был украшен заверениями во взаимной любви и верности. «Быти ти, брате, со мною, с великим князем, везде заодин, и до своего живота (то есть до конца жизни. – Н.Б.). А мне, великому князю, быти с тобою везде заодин, и до своего живота. А кто будет, брате, мне, великому князю, друг, то и тебе друг. А кто будет мне, великому князю, недруг, то и тебе недруг… А добра ти мне, великому князю, хотети во всем, везде. А мне, великому князю, тобе хотети везде, во всем добра» (6, 107).
Князья целовали крест и клялись в верности с таким трудом достигнутому соглашению. Потом, на пиру, они пили за здравие друг друга и желали друг другу всяческих успехов. Должно быть, каждый из них был в тот момент искренен и чист в помыслах. Но время шло – и мало-помалу накапливались новые обиды, множились долги, закипала злоба. Досада на ближнего незаметно переплавлялась в ненависть. И все эти страсти и страстишки плескались дурманящим зельем в тяжелых серебряных кубках, плясали перед отяжелевшим взором в тусклом свете догоравшей свечи…
А там, за слюдяными оконцами островерхих теремов, за хмурыми заборолами городских стен, лежала печальная снежная пустыня. До самого окоема тянулись немые леса, в которых терялись едва приметные нити дорог. Лишь кое-где чернели убогие деревеньки. Тонули в сугробах тяжелые избы, где теплилась жизнь, топилась печь, мерцала под иконой трепетная лампадка. Там, в избах, в вечном страхе и безысходной нужде копошились те, о ком молчат пожелтевшие страницы манускриптов, о ком не напомнят потомству горделивые надписи на белокаменных саркофагах. Жизнь этих людей, обычно именуемых крестьянами, была до неразличимости слита с жизнью природы. Об их несчастьях и массовой гибели монах-летописец писал с тем же эпическим спокойствием, как и о стихийных бедствиях.
В то время как обитатели