Драма моего снобизма. Эдуард ГурвичЧитать онлайн книгу.
рассказами о своём свободолюбии и мужестве в схватках с Режимом, мудростью и прозорливостью. Их, как и в советские времена, занимал престиж, который был вместо денег. Этот самый престиж они и выставляли в своих эссе, его рекламировали, им торговали, обмениваясь всем, что держала избирательная память, что хранилось в рукописях, в архивном хламе. Ощущение недооцененности подогревала амбиции, делала их неразборчивыми и злопамятными. Бывшие диссиденты, оказавшись в эмиграции, к концу земной жизни наперебой выставляли свои эссе под заголовками: «На смерть критика Икс», «К столетию поэта Игрек», «К юбилею писателя А.», «Памяти диссидента Б.»…
Остававшиеся в России обычно помирали раньше выбравшихся в заграницу. И выходило так, что эмигранты, получив некую фору, со своими некрологами грелись в тени усопшего, сообщали, что были с ним однокашники, дружили. Доверять их воспоминаниям столько же оснований, сколько запискам Пушкина, использовавшим газетную утку о первом представлении «Дон Жуана», будто «знаменитый Сальери вышел из залы, в бешенстве, снедаемый завистью». В дневниках Поэта, впрочем, я нашёл также, что «зависть – сестра соревнования, следственно из хорошего роду». Не из хорошего, осмелюсь возразить…
Несбыточно ярко из памяти выпрыгнуло эссе-некролог в «Снобе» под рубрикой «Лучший материал» на смерть критика Льва Аннинского. Оно показалось мне родом непредумышленного возмездия: усопший печатал свои статьи в «Новом мире» и в «Октябре», а потом посмеивался – мол, и там, и там ругали; он со скепсисом принял Перестройку, Гласность, а про распад Империи кокетничал: мол, всё это почему-то не было для меня неожиданностью. Его позиция в 70-х и 80-х – размышлять, ставить вопросы, но не отвечать на них – вполне устраивала власть. В мировоззренческой каше Аннинский объявлял себя атеистом, но поучал: «Надо вовремя прочесть Евангелие. Во-время! Я очень поздно прочел… Это святой, сакральный текст. Эти тексты носят сакральный смысл, потому что они намолены». На Первом канале российского ТВ Аннинского представляли философом, критиком, писателем, мыслителем. Живой классик! На самом деле, он плутовал со зрителями: «Сначала был советским, потом антисоветским, а теперь синтетическим… Со Сталиным мы консолидировали страну и выиграли войну. Проза Ерофеева, если можно так выразиться, сперматоцентрична: всё есть сперма. Проза Сорокина, зацикленного на еде и определённых отправлениях, сводится к тому, что мир состоит из еды и дерьма. Проза Пелевина – наиболее из них талантливого – сводится к тому, что всё есть кокаин». Словцо «гнусно», «гнусность», думаю, приятно оживило бы страницы скучноватой биографии критика Аннинского с его деятельной и говорливой мыслью. Но что ему оставалось, коли решил: его место в России, только в России и при любых обстоятельствах. Его собрат по перу, и антипод по идеологии, эмигрант Борис Зайцев, думал иначе: «При всей моей глубокой любви к родине, должен сказать, что в данных условиях я не мог бы там быть свободным писателем и