Пушкинская перспектива. С. А. ФомичевЧитать онлайн книгу.
и ее ребенком. В начале сцены она утешала дитя:
Не плачь! не плачь! агу! вот бука! буке
Отдам тебя – агу! не плачь, не плачь.
А перед заключительной здравицей Борису баба так откликалась на реплику:
Народ завыл – О чем ты плачешь, баба?
– А как мне знать, то ведают бояре,
Не нам чета! – ну вот как должно плакать,
Так и притих! вот бука съест тебя.
Плачь, баловень!
Теперь этот штрих почерпан не из «Истории» Карамзина, а представлял собою, по сути, автореминисценцию из «Сказки. Noel» (1818),[58] высмеивавшего «кочующего деспота», Александра I, с его обещаниями политических реформ. Там баба также стращала ребенка:
Не плачь, дитя, не плачь, сударь:
Вот бука, бука – русский царь! (II, 69)
Эта угроза, замечает В. В. Головин, «опирается как на общеизвестность колыбельного персонажа, так и на коренящийся в сознании каждого русского человека страх перед царем. Бука – демонологический персонаж, обитатель чужого пространства, по народным представлениям, „чужой“, несущий опасность. В фольклорной колыбельной Бука появляется именно на границе своего и чужого миров, затем его старательно изгоняют, например: „Баю-баюшки-баю / Сиди бука на краю“.[59] Пограничное пространство запечатлено и в сцене «Девичье поле»: толпа народа здесь увидена сзади – эпицентр исторического события (призвание на царство) расположен где-то там, вдали, за пределами сцены. Там организовано официальное торжество, оно, однако, не только пространственно, но и по существу чуждо народу. «Юмор противоположен пафосу, – замечал чешский сатирик Карел Чапек. – Это прием, с помощью которого события умаляются, как будто на них смотрят в перевернутый бинокль (в данном случае издали. – С.Ф.). Когда человек шутит о своей болезни, он умаляет ее серьезность; а если бы император на троне острил бы о своем правлении, то заметил бы, что оно вовсе не такое уж великое и славное. Юмор – это всегда немножко защита от судьбы и наступление на нее».[60]
Окончательную же доработку сцены на Девичьем поле Пушкин совершает уже на стадии изготовления белового автографа, вновь «опираясь» на «Историю государства Российского» (то есть, по сути дела, травестируя рассказ историка). Рассказывая о всенародном призывании Бориса на царство, Карамзин писал:
Матери кинули на землю своих грудных младенцев и не слушали их крика. Искренность побеждала притворство, вдохновение действовало и на равнодушных, и на самых лицемеров (с. 243).
У Пушкина в переработке черновой редакции:
Плачь, баловень!
(Бросает его обземь. Ребенок пищит.)
Ну, то-то же (VII, 13).
Именно в работе над этой сценой Пушкин счастливо нашел тот тон, который теперь будет определять большинство массовых сцен. «Все подлинно великое, – замечал M. M. Бахтин, – должно включать в себя смеховой элемент. В противном случае оно становится грозным, страшным или ходульным; во всяком случае – ограниченным. Смех поднимает шлагбаум, делает путь свободным».[61]
Определяя же природу смеховой народной культуры, Д. С. Лихачев пишет:
Смех нарушает существующие
58
Отмечено Д. Д. Благим – см.: Благой Д. Д. Социология творчества Пушкина. Этюды. 2-е изд. М., 1931. С. 72–73. См. также: Архангельский А. Н. Поэт – история – власть («Борис Годунов» А. С. Пушкина) // Пушкин и современная культура. М., 1996. С. 127–128.
59
Головин В. В. Русская колыбельная песня в фольклоре и в литературе. Abo, 2000. С. 313.
60
Чапек К. Собрание сочинений. Т. 7. М., 1977. С. 317.
61
Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 339.