Лета 7071. Валерий ПолуйкоЧитать онлайн книгу.
ли должен быть христианский царь, чтоб за веру свою не стоял супротив недругов? Чтобы ради замыслов своих оставлял на поругание святыни свои?»
Все, что тревожило Ивана в последнее время, сомнения и страхи, неуверенность и неопределенность, решенное и нерешенное – все разом сошлось вдруг в его душе, сбилось в комок, отяжелело, и почувствовал он, как надломилась его воля, как заметались его мысли – но не от страха, не от безысходности, не от сомнений в правоте своей: пришло к нему вдруг и разбередило его душу озлобляющее сознание одиночества. Он царь, но он одинок, одинок в своих мыслях, одинок в своих устремлениях, в своих помыслах, в своих надеждах… Никто не стоит с ним рядом, никто не болеет его болью. Суровая отверженность – тяжкий его удел – наполняет каждый день его жизни жестокостью и насилием, и только жестокостью и насилием расшатывает он устоявшуюся исконность, только жестокостью и насилием подчиняет себе непокорных и равнодушных, только жестокость и насилие ведут его к цели. Он всесилен, но и в своем всесилии он тоже одинок: все, чего хочет он – хочет только он, все, чего не свершит он – никто другой не свершит. Так было всегда: всяк, кто рождался на царство в Москве, должен был нести сей тяжкий жребий радения обо всей Руси. Теперь этот жребий выпал ему, и не волен он отказаться от него, не волен отойти от дел, не волен даже отдаться Богу – душой и мыслями, уйдя в монастырь, – не примет Бог его смиренной жизни: не к тому он призван, и не быть ему праведником, и не быть ему монахом – быть ему царем.
– Коли вдруг в монастырь уйду, что делать станете? Куда поденетесь? – спросил неожиданно он и пристально оглядел всех пытливым взглядом.
Вопрос был обращен ко всем сразу, и потому на него никто не ответил. Именно потому… Иван это понимал, да и спрашивал он просто так, от одной лишь досады, чтоб отогнать от себя свои тягостные мысли, но, не получив ответа, все равно обозлился.
Федька, почуяв это и разом осмелев, защищенный царским гневом, стал ехидно, во все глаза пялиться на Воротынского и Шереметева, будто лишь к ним одним обращался Иван.
Шереметев в душе плюнул Федьке в глаза, но виду не подал ни малейшего, что его дерануло по сердцу холопье Федькино ехидство. Хитер был старый боярин: двух государей уже пережил, с этим тоже третий десяток доживает – и Бог милует, хотя и попал однажды впросак – случилось посидеть в темнице… Вреда, однако, почти никакого не принесло ему это заточение: взял царь с него поручную запись в десять тысяч рублей с девяносто пятью поручителями – боярами да детьми боярскими, на том дело и кончилось. Зато в думе снискал он за свою опалу, и более всего – за темницу, отношение к себе почтительное, что, впрочем, никаких выгод ему не принесло, но честолюбие его было потешено. Теперь же во сто крат сильней осторожничал боярин и гонор свой укорачивал, но без явного уничижения, чтоб не отвернулись от него почитатели, а недруги не возымели повода к злословию. Да и зачем ему на рожон лезть? Воротынский – тот сторону свою гнет, намерения разные имеет,