Время после. Освенцим и ГУЛАГ: мыслить абсолютное зло. Валерий ПодорогаЧитать онлайн книгу.
что для этого сгодится всякий «достоверный» аргумент. Столь активно и упорно заявляемый отказ от признания «немецкой вины» был тем фрейдовским отрицанием, которое лишь подчеркивало власть отрицаемого. И это понятно – ведь наиболее активная часть тогдашнего высшего чиновничества, управления и бизнеса ФРГ была тесно связана с нацистским режимом. Угроза осуждения исходила не от абстрактной вины всех, а от вполне доказуемой вины каждого. И когда отыскивались новые «аргументы» в пользу забвения, то они скорее подыгрывали частичному признанию «вины всех немцев», и это делалось для того, чтобы устранить из памяти индивидуальную вину. Для Адорно подобная «переработка прошлого» и есть механизм Забвения, который он пытается разоблачить.
Три волны денацификации. Первая, от которой, кстати, «пострадали» М. Хайдеггер и К. Шмитт, отразила в себе влияние Нюрнбергского процесса. В послевоенное десятилетие, когда подавляющее число населения поверженной Германии еще рассматривало себя как жертву войны: «…политическое сознание молодой Федеративной Республики формировалось не благодаря признанию преступных деяний в процессах политической чистки и судебного преследования, а, наоборот, в ходе защиты и отказа от них».[25] Подобной позиции в немалой степени поспособствовала начавшаяся «холодная война» между Западом и Востоком. Причем эта позиция получала достаточно широкую поддержку: «Преступления и их исполнители остались неназванными, а геноцид против евреев не играл в тот момент никакой роли. Хотя прусский милитаризм открыто признавался некоторыми интеллектуалами причиной зла, но ведение войны вермахтом в принципе считалось безукоризненным. Очень часто гнусные преступления национал-социалистического режима растворялись в разговорах о судьбе, роке, беде и трагедии».[26] В это время пишется знаменитое исследование К. Ясперса «Вопрос о вине» (Schuldfrage).[27] Можно ли расчленить вину, как это сделал Ясперс, предложив четыре рода ответственности: уголовную, политическую, моральную и метафизическую. Инстанции, которые отвечают за «вину» в каждой из предъявленных виновностей, следующие: для первой – суд; для второй – власть и воля победителя; для третьей – совесть (каждого гражданина); для четвертой – солидарность (с Другими).[28] Ясперс не отказывается от использования понятий «немецкая нация», «немецкие вопросы», «немецкий выбор» – все эти термины были вполне привычны для Ясперса первых послевоенных лет, размышляющего над путями восстановления национальной идентичности. Хотя он понимает, что разграничение ответственности может поставить под вопрос общегерманскую вину: «…наше расщепление понятий виновности может стать уловкой, помогающей снять с себя вину. Разграничения находятся на переднем плане. Они могут заслонить первопричину и целое».[29] Правда, и отказ от такой постановки вопроса тоже ничего не решает. Несколько принципиальных идей, высказанных тогда Ясперсом, не утратили значения и сегодня:
25
26
27
Великий роман Т. Манна «Доктор Фаустус» посвящен реконструкции глубинных основ немецкой духовности (духа), совершенно мифических национальных праначал. История падения Германии рассматривается через ее персонализацию в судьбе Томаса Леверкюна, главного героя романа (прототипом которого был, кстати, Ницше). Если за Злом сохранять его «уникальность» и «абсолютность», можно договориться сначала до его «неотвратимости», потом до «необходимости» и в конце концов впасть в столбняк от ужаса перед черной магией – признать силу «договора с дьяволом» главного героя, повторяющего судьбу другого культурного героя доктора Фаустуса. В критике романа прав С. Лем: «Заметим, что "Доктор Фаустус“ молчит о Германии середины XX века. В романе рассказана романтическая история о некоем деятеле искусства, которому исключительно повезло в том, что он пережил трагедию, события, полные глубочайшего смысла и заслуженного страдания, вину и кару за эту вину, грех и падение, – все это во времена, когда страдали без всякой причины, падение происходило без вины, кары были незаслуженными, трагедия же для миллионов жителей Центральной и Восточной Европы – невыносимой. Я отвергаю аллегорическое истолкование этого великого романа, потому что оно придает патетику кровавой бессмыслице, пытается доискаться символов и величия, хотя бы адского, в чепухе, которой если есть чем похвастаться, то только числом жертв. Судьба отказала этим жертвам в шансе стать героями греческой трагедии, умереть в качестве личностей, принесенных на алтарь ценностей – тех ценностей, к которым обращается и которые облагораживает миф. Но раз так, надо и палачам отказать в праве на трагедию. Они его не заслужили. В них не было ничего, кроме тупой и банальной рутины зла. И сама эта рутинность зачеркивает ходульный миф о том, что человек в своих действиях подчинен категорическому императиву» (
28
29