Календарь. Разговоры о главном. Дмитрий БыковЧитать онлайн книгу.
к большому, разомкнутому миру, – то ему это свойство присуще в высочайшей степени, как никому другому. Об этом “Степь” – не просто поэтичнейшее, но счастливейшее из его творений: как хорошо там, где нет стен! И в метафорах его, в самых абстрактных рассуждениях огромную роль играет пространство. Скажем, рассуждает он о религии – и пишет, что между верой и неверием в Бога лежит еще огромное поле (и, собственно, на этом поле происходит действие большинства его сочинений); думаю, что и вся сахалинская поездка понадобилась ему не затем, чтобы встряхнуться, и не затем даже, чтобы утолить жажду подвига, а попросту затем, чтобы вылечиться пространством от московской скуки и тесноты. Сам он не просто так был доволен этим опаснейшим странствием (“Дай Бог всякому так ездить”). Именно после этой поездки ему стал очевиден масштаб страстей и страстишек, которыми томились “московские гамлеты” (о, какой убийственный у него рассказ об этом – “В Москве”, какой плевок в лицо всем тем, кто считал себя его героями, а его – своим писателем! Какая ненависть ко всем, кто смеет скучать – ничего не зная, не видя, не умея, никого не замечая вокруг себя!). Именно после Сахалина он заметил, что “Крейцерова соната” показалась ему смешной и надуманной, а ведь прежде он обсуждал ее всерьез. Чехов боится и ненавидит тесноту, клаустрофобия у него читается повсюду, потому ему ненавистны и квартиры, захламленные вещами, и запертые палаты, и любые рамки готовых теорий. Стены всех жилищ, декорации всех пьес трещат под напором пространства; ни одна готовая максима не выдерживает проверки реальностью. Интересно, кстати, что у большинства его последователей – у Беккета, скажем, – ощущения этого пространства нет, или оно очень уж глубоко. Все заперты в клетках, без надежды, без выхода, – в клетке собственного тела или собственного взгляда на вещи. Чехов же каждому подбрасывает выход, иногда носом в него тычет, как Белолобого – “Ходи в дверь! Ходи в дверь!”. Не идут. Лезут в углы, в тень уродливых ваз из “Невесты”, в духоту квартирки из “Учителя словесности”, в салон Туркиных.
Чехов любит только то – и любит восторженно, до умиления, – что навевает мысль об этом самом другом мире, посылает невнятный, но несомненный привет из него. Может, именно поэтому так слабы на фоне прочих (хотя безоговорочно величественны на общем фоне тогдашней беллетристики) его сочинения, в которых эта другая реальность почти отсутствует: “Три года”, скажем, или тот же “Рассказ неизвестного человека”, или даже “Моя жизнь”. Они про жизнь, в них тесно и автору, и читателю. Иное дело – “Дом с мезонином”, в котором больше сказано о чеховском мировоззрении, нежели во всех монологах всех его протагонистов. К монологам этим, как уже сказано ранее, следует относиться с крайней осторожностью: каждый из этих протагонистов наделен малоприятной чертой, и вообще, когда Чехов морализирует, он почти всегда иронизирует. То, что для него действительно важно, словами не выражается, а скорее очерчивается, обкладывается,